"Потому что промокатор!" (с)
Аркадий Аверченко
Вечером (из сборника "Рассказы о детях")
Подперев руками голову, я углубился в «Историю французской революции» и забыл всё на свете. Сзади меня потянули за пиджак. Потом поцарапали ногтем по спине. Потом под мою руку была просунута глупая морда деревянной коровы. Я делал вид, что не замечаю этих ухищрений. Сзади прибегали к безуспешной попытке сдвинуть стул.
читать дальшеПотом сказали:
— Дядя!
— Что тебе, Лидочка?
— Что ты делаешь?
С маленькими детьми я принимаю всегда преглупый тон.
— Я читаю, дитя моё, о тактике жирондистов.
Она долго смотрит на меня.
— А зачем?
— Чтобы бросить яркий луч аналитического метода на неясности тогдашней конъюнктуры.
— А зачем?
— Для расширения кругозора и пополнения мозга серым веществом.
— Серым?
— Да. Это патологический термин.
— А зачем?
У неё дьявольское терпение. Свое «а зачем» она может задавать тысячу раз.
— Лида! Говори прямо: что тебе нужно? Запирательство только усилит твою вину.
Женская непоследовательность. Она, вздыхая, отвечает:
— Мне ничего не надо. Я хочу посмотреть картинки.
— Ты, Лида, вздорная, пустая женщина. Возьми журнал и беги в паническом страхе в горы.
— И потом, я хочу сказку.
Около её голубых глаз и светлых волос «История революции» бледнеет.
— У тебя, милая, спрос превышает предложение. Это нехорошо. Расскажи лучше ты мне.
Она карабкается на колени и целует меня в шею.
— Надоел ты мне, дядька, со сказками. Расскажи да расскажи. Ну, слушай... Ты про Красную Шапочку не знаешь?
Я делаю изумленное лицо:
— Первый раз слышу.
— Ну, слушай... Жила-была Красная Шапочка...
— Виноват... Не можешь ли ты указать точно её местожительство? Для уяснения, при развитии фабулы.
— А зачем?
— Где она жила?!
Лида задумывается и указывает единственный город, который она знает.
— В этом... В Симферополе.
— Прекрасно! Я сгораю от любопытства слушать дальше.
— ...Взяла она маслецо и лепешечку и пошла через лес к бабушке...
— Состоял ли лес в частном владении или составлял казённую собственность?
Чтобы отвязаться, она сухо бросает:
— Казённая. Шла, шла, вдруг из лесу волк!
— По-латыни — Linus.
— Что?
— Я спрашиваю: большой волк?
— Вот такой. И говорит ей...
Она морщит нос и рычит:
— Кррасная Шапочка... Куда ты идёшь?
— Лида! Это неправда! Волки не говорят. Ты обманываешь своего старого, жалкого дядьку.
Она страдальчески закусывает губу:
— Я больше не буду рассказывать сказки. Мне стыдно.
— Ну, я тебе расскажу. Жил-был мальчик...
— А где он жил? — ехидно спрашивает она.
— Он жил у Западных отрогов Урала. Как-то папа взял его и понес в сад, где росли яблоки. Посадил под деревом, а сам влез на дерево рвать яблоки. Мальчик и спрашивает: «Папаша... яблоки имеют лапки?» — «Нет, милый». — «Ну, значит, я жабу слопал!»
Рассказ идиотский, нелепый, подслушанный мною однажды у полупьяной няньки. Но на Лиду он производит потрясающее впечатление.
— Ай! Съел жабу?
— Представь себе. Очевидно, притупление вкусовых сосочков. А теперь ступай. Я буду читать.
Минут через двадцать знакомое дёргание за пиджак, легкое царапание ногтем — и шёпотом:
— Дядя! Я знаю сказку.
Отказать ей трудно. Глаза сияют, как звездочки, и губки топырятся так смешно...
— Ну, ладно. Излей свою наболевшую душу.
— Сказка! Жила-была девочка. Взяла её мама в сад, где росли эти самые... груши. Влезла на дерево, а девочка под грушей сидит. Хорошо-о. Вот девочка и спрашивает: «Мама! Груши имеют лапки?» — «Нет, детка».— «Ну, значит, я курицу слопала!»
— Лидка! Да ведь это моя сказка!
Дрожа от восторга, она машет на меня руками и кричит:
— Нет, моя, моя, моя! У тебя другая.
— Лида! Знаешь ты, что это — плагиат? Стыдись!
Чтобы замять разговор, она просит:
— Покажи картинки.
— Ладно. Хочешь, я найду в журнале твоего жениха?
— Найди.
Я беру старый журнал, отыскиваю чудовище, изображающее гоголевского Вия, и язвительно преподношу его девочке:
— Вот твой жених.
В ужасе она смотрит на страшилище, а затем, скрыв горькую обиду, говорит с притворной лаской:
— Хорошо-о... Теперь дай ты мне книгу — я твоего жениха найду.
— Ты хочешь сказать: невесту?
— Ну, невесту.
Опять тишина. Влезши на диван, Лида тяжело дышит и всё перелистывает книгу, перелистывает...
— Пойди сюда, дядя, — неуверенно подзывает она. — Вот твоя невеста...
Палец её робко ложится на корявый ствол старой, растрёпанной ивы.
— Э, нет, милая, Какая же это невеста? Это дерево. Ты поищи женщину пострашнее.
Опять тишина и частый шорох переворачиваемых листов. Потом тихий, тонкий плач.
— Лида, Лидочка... Что с тобой?
Едва выговаривая от обильных слёз, она бросается ничком на книгу и горестно кричит:
— Я не могу... найти... для тебя... страшную... невесту. Пожав плечами, сажусь за революцию; углубляюсь в чтение.
Тишина... Оглядываюсь.
С непросохшими глазами Лида держит перед собой дверной ключ и смотрит на меня в его отверстие. Её удивляет, что если ключ держать к глазу близко, то я виден весь, а если отодвинуть, то только кусок меня.
Кряхтя, она сползает с дивана, приближается ко мне и смотрит в ключ на расстоянии вершка от моей спины.
Блины Доди
Без сомнения, у Доди было свое настоящее имя, но оно как-то стерлось, затерялось, и хотя этому парню уже шестой год — он для всех Додя и больше ничего.
читать дальшеИ будет так расти этот мужчина с загадочной кличкой «Додя», будет расти, пока не пронюхает какая-нибудь проворная гимназисточка в черном передничке, что пятнадцатилетнего Додю на самом деле зовут иначе, что неприлично ей звать взрослого кавалера какой-то собачьей кличкой, и впервые скажет она замирающим от волнения голосом:
— Ах, зачем вы мне такое говорите, Дмитрий Михайлович?
И сладко забьется тогда сердце Доди, будто впервые шагнувшего в заманчивую остро-любопытную область жизни взрослых людей: «Дмитрий Михайлович!..» О, тогда и он докажет же ей, что он взрослый человек: он женится на ней.
— Дмитрий Михайлович, зачем вы целуете мою руку! Это нехорошо.
— О, не отталкивайте меня, Евгения (это вместо Женечки-то!) Петровна.
Однако все это в будущем. А пока Доде — шестой год, и никто, кроме матери и отца, не знает, как его зовут на самом деле: Даниил ли, Дмитрий ли или просто Василий (бывают и такие уменьшительные у нежных родителей).
* * *
Характер Доди едва-едва начинает намечаться. Но грани этого характера выступают довольно резко: он любит всё приятное и с гадливостью, омерзением относится ко всему неприятному; в восторге от всего сладкого, ненавидит горькое; любит всякий шум, чем бы и кем бы он ни был произведён; боится тишины, инстинктивно, вероятно, чувствуя в ней начало смерти... С восторгом измазывается грязью и пылью с головы до ног; с ужасом приступает к умыванию; очень возмущается, когда его наказывают, но и противоположное ощущение — ласки близких ему людей — вызывает в нем отвращение.
Однажды в гостях у Додиных родителей сидели двое: красивая молодая дама Нина Борисовна и молодой человек Сергей Митрофанович, не спускавший с дамы застывшего в полном восторге взора. И было так: молодой человек, установив прочно и надолго свои глаза на лице дамы, машинально взял земляничную соломку и стал рассеянно откусывать кусок за куском, а дама, заметив вертевшегося тут же Додю, схватила его в объятия и, тиская мальчишку, осыпала его целым градом бурных поцелуев.
Додя отбивался от этих ласк с энергией утопающего матроса, борющегося с волнами, извивался в нежных теплых руках, толкал даму в высокую пышную грудь и кричал с интонациями дорезываемого человека:
— Пусс... ти, дура! Ос... ставь, дура!
Ему страшно хотелось освободиться от «дуры» и направить всё своё завистливое внимание на то, как рассеянный молодой человек поглощает земляничную соломку. И Доде страшно хотелось быть на месте этого молодого человека, а молодому человеку ещё больше хотелось быть на месте Доди. И один, отбиваясь от нежных объятий, а другой, печально похрустывая земляничной соломкой, с бешеной завистью поглядывали друг на друга.
Так слепо и нелепо распределяет природа дары свои.
Однако справедливость требует отметить, что молодой человек в конце концов добился от Нины Борисовны таких же ласк, которые получил и Додя. Только молодой человек вёл себя совершенно иначе: не отбивался, не кричал: «Оставь, дура», а тихо, безропотно, с оттенком даже одобрения покорился своей вековечной мужской участи...
Кроме перечисленных Додиных черт, в характере его есть ещё одна черта: он — страшный приобретатель. Черта эта тайная, он не высказывает её. Но увидев, например, какой-нибудь красивый дом, шепчет себе под нос: «Хочу, чтобы дом был мой». Лошадь ли он увидит, первый ли снежок, выпавший на дворе, или приглянувшегося ему городового, Додя, шмыгнув носом, сейчас же прошепчет: «Хочу, чтобы лошадь была моя; чтобы снег был мой; чтобы городовой был мой».
Рыночная стоимость желаемого предмета не имеет значения. Однажды, когда Додина мать сказала отцу: «А знаешь, доктор нашёл у Марины Кондратьевны камни в печени», — Додя сейчас же прошептал себе под нос: «Хочу, чтобы у меня были камни в печени».
Славный, бескорыстный ребенок.
* * *
Когда мама, поглаживая шелковистый Додин затылок, сообщила ему:
— Завтра у нас будут блины... — Додя не преминул подумать: «Хочу, чтобы блины были мои», — и спросил вслух:
— А что такое блины?
— Дурачок! Разве ты не помнишь, как у нас были блины в прошлом году?
Глупая мать не могла понять, что для пятилетнего ребенка протекший год — это что-то такое громадное, монументальное, что как Монблан заслоняет от его глаз предыдущие четыре года. И с годами эти монбланы всё уменьшаются в росте, делаются пригорками, которые не могут заслонить от зорких глаз зрелого человека его богатого прошлого, ниже, ниже делаются пригорки, пока не останется один только пригорок, увенчанный каменной плитой да покосившимся крестом.
Год жизни наглухо заслонил от Доди прошлогодние блины. Что такое блины? Едят их? Можно ли на них кататься? Может, это народ такой — блины? Ничего в конце концов неизвестно.
Когда кухарка Марья ставила с вечера опару, Додя смотрел на неё с почтительным удивлением и даже, боясь втайне, чтобы всемогущая кухарка не раздумала почему-нибудь делать блины, искательно почистил ручонкой край её черной кофты, вымазанной мукой.
Этого показалось ему мало.
— Я люблю тебя, Марья, — признался он дрожащим голосом.
— Ну, ну. Ишь какой ладный мальчушечка.
— Очень люблю. Хочешь, я для тебя у папы папиросок украду?
Марья дипломатично промолчала, чтобы не быть замешанной в назревающей уголовщине, а Додя вихрем помчался в кабинет и сейчас же принес пять папиросок. Положил на край плиты. И снова дипломатичная Марья сделала вид, что не заметила награбленного добра. Только сказала ласково:
— А теперь иди, Додик, в детскую. Жарко тут, братик.
— А блины-то... будут?
— А для чего же опару ставлю!
— Ну, то-то.
Уходя, подкрепил на всякий случай:
— Ты красивая, Марья.
* * *
Положив подбородок на край стола, Додя надолго застыл в немом восхищении...
Какие красивые тарелки! Какая чудесная чёрная икра... Что за поражающая селёдка, убранная зелёным луком, свеклой, маслинами. Какая красота — эти плотные, слежавшиеся сардинки. А в развалившуюся на большой тарелке неизвестную нежно-розовую рыбу Додя даже ткнул пальцем, спрятав моментально этот палец в рот с деланно-рассеянным видом. («Гм!.. Солёное».)
А впереди ещё блины — это таинственное, странное блюдо, ради которого собираются гости, делается столько приготовлений, вызывается столько хлопот.
«Посмотрим, посмотрим, — думает Додя, бродя вокруг стола. — Что это там у них за блины такие...»
Собираются гости...
Сегодня Додя первый раз посажен за стол вместе с большими, и поэтому у него широкое поле для наблюдений.
Сбивает его с толку поведение гостей.
— Анна Петровна — сёмги! — настойчиво говорит мама.
— Ах, что вы, душечка, — ахает Анна Петровна. — Это много! Половину этого куска. Ах, нет, я не съем!
«Дура», — решает Додя.
— Спиридон Иваныч! Рюмочку наливки. Сладенькой, а?
— Нет, уж я лучше горькой рюмочку выпью. «Дурак!» — удивляется про себя Додя.
— Семён Афанасьич! Вы, право, ничего не кушаете!.. «Врёшь, — усмехается Додя. — Он ел больше всех. Я видел».
— Сардинки? Спасибо, Спиридон Иваныч. Я их не ем. «Сумасшедшая какая-то, — вздыхает Додя. — Хочу, чтоб сардинки были мои...»
Марина Кондратьевна, та самая, у которой камни в печени, берёт на кончик ножа микроскопический кусочек икры.
«Ишь ты, — думает Додя. — Наверное, боится побольше-то взять: мама так по рукам и хлопнет за это. Или просто задаётся, что камни в печени. Рохля».
Подают знаменитые долгожданные блины.
Все со зверским выражением лица набрасываются на них. Набрасывается и Додя. Но тотчас же опускает голову в тарелку и, купая локон тёмных волос в жидком масле, горько плачет.
— Додик, милый, что ты? Кто тебя обидел?..
— Бли... ны...
— Ну? Что блины? Чем они тебе не нравятся?
— Такие... круглые...
— Господи... Так что же из этого? Обрежу тебе их по краям — будут четырёхугольные...
— И со сметаной...
— Так можно без сметаны, чудачина ты!
— Так они тестяные!
— А ты какие бы хотел? Бумажные, что ли?
— И... не сладкие.
— Хочешь, я тебе сахаром посыплю?
Тихий плач переходит в рыдание. Как они не хотят понять, эти тупоголовые дураки, что Доде блины просто не нравятся, что Додя разочаровался в блинах, как разочаровывается взрослый человек в жизни! И никаким сахаром его не успокоить. Плачет Додя.
Боже! Как это всё красиво, чудесно началось — всё, начиная от опары и вкусного блинного чада, — и как всё это пошло, обыденно кончилось: Додю выслали из-за стола.
* * *
Гости разошлись.
Измученный слезами, Додя прикорнул на маленьком диванчике. Отыскав его, мать берёт на руки отяжелевшее от дремоты тельце и ласково шепчет:
— Ну ты... блиноед африканский... Наплакался?
И тут же, обращаясь к отцу, перебрасывает свои мысли в другую плоскость:
— А знаешь, говорят, Антоновский получил от Мразича оскорбление действием.
И, подымая отяжелевшие веки, с усилием шепчет обуреваемый приобретательским инстинктом Додя:
— Хочу, чтобы мне было оскорбление действием.
Тихо мерцает в детской красная лампадка. И ещё слегка пахнет всепроникающим блинным чадом...
"Аполлон"
Однажды в витрине книжного магазина я увидел книгу… По наружному виду она походила на солидный, серьезный каталог технической конторы, что меня и соблазнило, так как я очень интересуюсь новинками в области техники.
А когда мне ее показали ближе, я увидел, что это не каталог, а литературный ежемесячный журнал.
– Как же он… называется? – растерянно спросил я.
– Да ведь заглавие-то на обложке!
читать дальшеЯ внимательно всмотрелся в заглавие, перевернул книгу боком, потом вниз головой и, заинтересованный, сказал:
– Не знаю! Может быть, вы будете так любезны посвятить меня в заглавие, если, конечно, оно вам известно?.. Со своей стороны, могу дать вам слово, что если то, что вы мне сообщите, секрет, – я буду свято хранить его.
– Здесь нет секрета, – сказал приказчик. – Журнал называется «Аполлон», а если буквы греческие, то это ничего… Следующий номер вам дастся гораздо легче, третий еще легче, а дальше все пойдет, как по маслу.
– Почему же журнал называется «Аполлон», а на рисунке изображена пронзенная стрелами ящерица?..
Приказчик призадумался.
– Аполлон – бог красоты и света, а ящерица – символ чего-то скользкого, противного… Вот она, очевидно, и пронзена богом света.
Мне понравилась эта замысловатость.
Когда я издам книгу своих рассказов под названием «Скрежет», то на обложке попрошу нарисовать барышню, входящую в здание зубоврачебных курсов…
Заинтересованный диковинным «Аполлоном», я купил журнал и ушел.
* * *
Первая статья, которую я начал читать, – Иннокентия Анненского, – называлась «О современном лиризме». Первая фраза была такая:
«Жасминовые тирсы наших первых мэнад примахались быстро…»
Мне отчасти до боли сделалось жаль наш бестолковый русский народ, а отчасти было досадно: ничего нельзя поручить русскому человеку… Дали ему в руки жасминовый тирс, а он обрадовался и ну – махать им, пока примахал этот инструмент окончательно.
Фраза, случайно выхваченная мною из середины «лиризма», тоже не развеселила меня:
«В русской поэзии носятся частицы теософического кокса, этого буржуазнейшего из Антисмертинов…»
Это было до боли обидно.
Я так расстроился, что дальше даже не мог читать статьи «О современном лиризме»…
* * *
Неприятное чувство сгладила другая статья: «В ожидании гимна Аполлону».
Я человек очень жизнерадостный, и веселье бьет во мне ключом, так что мне совершенно по вкусу пришлось предложение автора:
«Так как танец есть прекраснейшее явление в жизни, то нужно сплетаться всем людям в хороводы и танцевать. Люди должны сделаться прекрасными, непрестанно во всех своих действиях, и танец будет законом жизни».
Последующие слова автора относительно зажжения алтарей, учреждения обетных шествий и плясов привели меня в решительный восторг.
«Действительно! – думал я. – Как мы живем… Ни тебе удовольствия, ни тебе веселья. Все ползают на земле, как умирающие черви, уныние сковывает костенеющие члены… Нет, решительно, обетные шествия и плясы – вот то, что выведет нас на новую дорогу».
Дальше автор говорил:
«Не случайно происходит за последние годы повышение интереса к танцу…»
«Вот оно! – подумал я. – Начинается!»
У меня захватило дыхание от предвкушения близкого веселья, и я должен был сделать усилие, чтобы заставить себя перейти к следующей статье: «О театре».
* * *
Автор статьи о театре видел единственное спасение и возрождение театра в том, чтобы публика участвовала в действии наравне с актерами.
Идея мне понравилась, но многое показалось неясным: будет ли публика на жаловании у дирекции театра, или актеры будут уравнены с публикой в правах тем, что им придется приобретать в кассе билеты «на право игры»… И как отнесутся актеры к той ленивой, инертной части публики, которая предпочтет участию в игре – простое глазение на все происходящее?..
Впрочем, я вполне согласен с автором, что важна идея, а детали можно разработать после.
* * *
Вечером я поехал к одним знакомым и застал у них гостей.
Все сидели в гостиной небольшими группами и вели разговор о бюрократическом засилье, указывая на примеры Англии и Америки.
– Господа! – предложил я. – Не лучше ли нам сплестись в радостный хоровод и понестись в обетном плясе к Дионису?!
Мое предложение вызвало недоумение.
– То есть?..
– В нашей повседневности есть плясовой ритм. Сплетенный хоровод должен нестись даже в будничной жизни, перейдя с подмостков в жизнь… Позвольте вашу руку, мадам!.. Вот так… Господа! Ну, зачем быть такими унылыми?.. Возьмите вашу соседку за руку. Что вы смотрите на меня так недоумевающе? Готово? Ну, теперь можете нестись в радостном хороводе. Господа… Нельзя же так!..
Гости растерянно опустили сплетенные по моему указанию руки и робко уселись на свои места.
– Почему вам взбрела в голову такая идея – танцевать? – сухо спросил хозяин дома. – Когда будет танцевальный вечер, там молодежь и потанцует. А людям солидным ни с того ни с сего выкидывать козла – согласитесь сами…
Желая смягчить неловкую паузу, хозяйка сказала:
– А поэта Бунина в академики выбрали… Слышали?
Я пожал плечами.
– Ах, уж эта русская поэзия! В ней носятся частицы и теософического кокса, этого буржуазнейшего из Антисмертинов…
Хозяйка побледнела.
А хозяин взял меня под руку, отвел в сторону и сурово шепнул:
– Надеюсь, после всего вами сказанного вы сами поймете, что бывать вам у нас неудобно…
Я укоризненно покачал головой и похлопал его по плечу:
– То-то и оно! Быстро примахались жасминовые тирсы наших первых мэнад. Вам только поручи какое-нибудь дело… Благодарю вас, не беспокойтесь… Я сам спущусь! Тут всего несколько ступенек…
* * *
По улице я шагал с тяжелым чувством.
– Вот и устраивай с таким народом обетные плясы, вот и води хороводы! Дай ему жасминовый тирс, так он его не только примахает, да еще, в извозчичий кнут обратив, тебя же им и оттузит! Дионисы!
Огорченный, я зашел в театр.
На сцене стоял, сжав кулаки, городничий, а перед ним на коленях купцы.
– Так – жаловаться?! – гремел городничий.
Я решил попытаться провести в жизнь так понравившуюся мне идею слияния публики со сценой.
– …Жаловаться? Архиплуты, протобестии…
Я встал с места и, изобразив на лице возмущение, со своей стороны, продолжал:
– …Надувалы морские! Да знаете ли вы, семь чертей и одна ведьма вам в зубы, что…
Оказалось, что идея участия публики в актерской игре еще не вошла в жизнь…
Когда околоточный надзиратель, сидя в конторе театра, писал протокол, он поднял на меня глаза и спросил:
– Что побудило вас вмешаться в действие пьесы?.. Я попытался оправдаться:
– Тирсы уж очень примахались, господин околоточный…
– Знаем мы вас, – скептически сказал околоточный. – Напьются, а потом – тирсы!..
Вечером (из сборника "Рассказы о детях")
Подперев руками голову, я углубился в «Историю французской революции» и забыл всё на свете. Сзади меня потянули за пиджак. Потом поцарапали ногтем по спине. Потом под мою руку была просунута глупая морда деревянной коровы. Я делал вид, что не замечаю этих ухищрений. Сзади прибегали к безуспешной попытке сдвинуть стул.
читать дальшеПотом сказали:
— Дядя!
— Что тебе, Лидочка?
— Что ты делаешь?
С маленькими детьми я принимаю всегда преглупый тон.
— Я читаю, дитя моё, о тактике жирондистов.
Она долго смотрит на меня.
— А зачем?
— Чтобы бросить яркий луч аналитического метода на неясности тогдашней конъюнктуры.
— А зачем?
— Для расширения кругозора и пополнения мозга серым веществом.
— Серым?
— Да. Это патологический термин.
— А зачем?
У неё дьявольское терпение. Свое «а зачем» она может задавать тысячу раз.
— Лида! Говори прямо: что тебе нужно? Запирательство только усилит твою вину.
Женская непоследовательность. Она, вздыхая, отвечает:
— Мне ничего не надо. Я хочу посмотреть картинки.
— Ты, Лида, вздорная, пустая женщина. Возьми журнал и беги в паническом страхе в горы.
— И потом, я хочу сказку.
Около её голубых глаз и светлых волос «История революции» бледнеет.
— У тебя, милая, спрос превышает предложение. Это нехорошо. Расскажи лучше ты мне.
Она карабкается на колени и целует меня в шею.
— Надоел ты мне, дядька, со сказками. Расскажи да расскажи. Ну, слушай... Ты про Красную Шапочку не знаешь?
Я делаю изумленное лицо:
— Первый раз слышу.
— Ну, слушай... Жила-была Красная Шапочка...
— Виноват... Не можешь ли ты указать точно её местожительство? Для уяснения, при развитии фабулы.
— А зачем?
— Где она жила?!
Лида задумывается и указывает единственный город, который она знает.
— В этом... В Симферополе.
— Прекрасно! Я сгораю от любопытства слушать дальше.
— ...Взяла она маслецо и лепешечку и пошла через лес к бабушке...
— Состоял ли лес в частном владении или составлял казённую собственность?
Чтобы отвязаться, она сухо бросает:
— Казённая. Шла, шла, вдруг из лесу волк!
— По-латыни — Linus.
— Что?
— Я спрашиваю: большой волк?
— Вот такой. И говорит ей...
Она морщит нос и рычит:
— Кррасная Шапочка... Куда ты идёшь?
— Лида! Это неправда! Волки не говорят. Ты обманываешь своего старого, жалкого дядьку.
Она страдальчески закусывает губу:
— Я больше не буду рассказывать сказки. Мне стыдно.
— Ну, я тебе расскажу. Жил-был мальчик...
— А где он жил? — ехидно спрашивает она.
— Он жил у Западных отрогов Урала. Как-то папа взял его и понес в сад, где росли яблоки. Посадил под деревом, а сам влез на дерево рвать яблоки. Мальчик и спрашивает: «Папаша... яблоки имеют лапки?» — «Нет, милый». — «Ну, значит, я жабу слопал!»
Рассказ идиотский, нелепый, подслушанный мною однажды у полупьяной няньки. Но на Лиду он производит потрясающее впечатление.
— Ай! Съел жабу?
— Представь себе. Очевидно, притупление вкусовых сосочков. А теперь ступай. Я буду читать.
Минут через двадцать знакомое дёргание за пиджак, легкое царапание ногтем — и шёпотом:
— Дядя! Я знаю сказку.
Отказать ей трудно. Глаза сияют, как звездочки, и губки топырятся так смешно...
— Ну, ладно. Излей свою наболевшую душу.
— Сказка! Жила-была девочка. Взяла её мама в сад, где росли эти самые... груши. Влезла на дерево, а девочка под грушей сидит. Хорошо-о. Вот девочка и спрашивает: «Мама! Груши имеют лапки?» — «Нет, детка».— «Ну, значит, я курицу слопала!»
— Лидка! Да ведь это моя сказка!
Дрожа от восторга, она машет на меня руками и кричит:
— Нет, моя, моя, моя! У тебя другая.
— Лида! Знаешь ты, что это — плагиат? Стыдись!
Чтобы замять разговор, она просит:
— Покажи картинки.
— Ладно. Хочешь, я найду в журнале твоего жениха?
— Найди.
Я беру старый журнал, отыскиваю чудовище, изображающее гоголевского Вия, и язвительно преподношу его девочке:
— Вот твой жених.
В ужасе она смотрит на страшилище, а затем, скрыв горькую обиду, говорит с притворной лаской:
— Хорошо-о... Теперь дай ты мне книгу — я твоего жениха найду.
— Ты хочешь сказать: невесту?
— Ну, невесту.
Опять тишина. Влезши на диван, Лида тяжело дышит и всё перелистывает книгу, перелистывает...
— Пойди сюда, дядя, — неуверенно подзывает она. — Вот твоя невеста...
Палец её робко ложится на корявый ствол старой, растрёпанной ивы.
— Э, нет, милая, Какая же это невеста? Это дерево. Ты поищи женщину пострашнее.
Опять тишина и частый шорох переворачиваемых листов. Потом тихий, тонкий плач.
— Лида, Лидочка... Что с тобой?
Едва выговаривая от обильных слёз, она бросается ничком на книгу и горестно кричит:
— Я не могу... найти... для тебя... страшную... невесту. Пожав плечами, сажусь за революцию; углубляюсь в чтение.
Тишина... Оглядываюсь.
С непросохшими глазами Лида держит перед собой дверной ключ и смотрит на меня в его отверстие. Её удивляет, что если ключ держать к глазу близко, то я виден весь, а если отодвинуть, то только кусок меня.
Кряхтя, она сползает с дивана, приближается ко мне и смотрит в ключ на расстоянии вершка от моей спины.
Блины Доди
Без сомнения, у Доди было свое настоящее имя, но оно как-то стерлось, затерялось, и хотя этому парню уже шестой год — он для всех Додя и больше ничего.
читать дальшеИ будет так расти этот мужчина с загадочной кличкой «Додя», будет расти, пока не пронюхает какая-нибудь проворная гимназисточка в черном передничке, что пятнадцатилетнего Додю на самом деле зовут иначе, что неприлично ей звать взрослого кавалера какой-то собачьей кличкой, и впервые скажет она замирающим от волнения голосом:
— Ах, зачем вы мне такое говорите, Дмитрий Михайлович?
И сладко забьется тогда сердце Доди, будто впервые шагнувшего в заманчивую остро-любопытную область жизни взрослых людей: «Дмитрий Михайлович!..» О, тогда и он докажет же ей, что он взрослый человек: он женится на ней.
— Дмитрий Михайлович, зачем вы целуете мою руку! Это нехорошо.
— О, не отталкивайте меня, Евгения (это вместо Женечки-то!) Петровна.
Однако все это в будущем. А пока Доде — шестой год, и никто, кроме матери и отца, не знает, как его зовут на самом деле: Даниил ли, Дмитрий ли или просто Василий (бывают и такие уменьшительные у нежных родителей).
* * *
Характер Доди едва-едва начинает намечаться. Но грани этого характера выступают довольно резко: он любит всё приятное и с гадливостью, омерзением относится ко всему неприятному; в восторге от всего сладкого, ненавидит горькое; любит всякий шум, чем бы и кем бы он ни был произведён; боится тишины, инстинктивно, вероятно, чувствуя в ней начало смерти... С восторгом измазывается грязью и пылью с головы до ног; с ужасом приступает к умыванию; очень возмущается, когда его наказывают, но и противоположное ощущение — ласки близких ему людей — вызывает в нем отвращение.
Однажды в гостях у Додиных родителей сидели двое: красивая молодая дама Нина Борисовна и молодой человек Сергей Митрофанович, не спускавший с дамы застывшего в полном восторге взора. И было так: молодой человек, установив прочно и надолго свои глаза на лице дамы, машинально взял земляничную соломку и стал рассеянно откусывать кусок за куском, а дама, заметив вертевшегося тут же Додю, схватила его в объятия и, тиская мальчишку, осыпала его целым градом бурных поцелуев.
Додя отбивался от этих ласк с энергией утопающего матроса, борющегося с волнами, извивался в нежных теплых руках, толкал даму в высокую пышную грудь и кричал с интонациями дорезываемого человека:
— Пусс... ти, дура! Ос... ставь, дура!
Ему страшно хотелось освободиться от «дуры» и направить всё своё завистливое внимание на то, как рассеянный молодой человек поглощает земляничную соломку. И Доде страшно хотелось быть на месте этого молодого человека, а молодому человеку ещё больше хотелось быть на месте Доди. И один, отбиваясь от нежных объятий, а другой, печально похрустывая земляничной соломкой, с бешеной завистью поглядывали друг на друга.
Так слепо и нелепо распределяет природа дары свои.
Однако справедливость требует отметить, что молодой человек в конце концов добился от Нины Борисовны таких же ласк, которые получил и Додя. Только молодой человек вёл себя совершенно иначе: не отбивался, не кричал: «Оставь, дура», а тихо, безропотно, с оттенком даже одобрения покорился своей вековечной мужской участи...
Кроме перечисленных Додиных черт, в характере его есть ещё одна черта: он — страшный приобретатель. Черта эта тайная, он не высказывает её. Но увидев, например, какой-нибудь красивый дом, шепчет себе под нос: «Хочу, чтобы дом был мой». Лошадь ли он увидит, первый ли снежок, выпавший на дворе, или приглянувшегося ему городового, Додя, шмыгнув носом, сейчас же прошепчет: «Хочу, чтобы лошадь была моя; чтобы снег был мой; чтобы городовой был мой».
Рыночная стоимость желаемого предмета не имеет значения. Однажды, когда Додина мать сказала отцу: «А знаешь, доктор нашёл у Марины Кондратьевны камни в печени», — Додя сейчас же прошептал себе под нос: «Хочу, чтобы у меня были камни в печени».
Славный, бескорыстный ребенок.
* * *
Когда мама, поглаживая шелковистый Додин затылок, сообщила ему:
— Завтра у нас будут блины... — Додя не преминул подумать: «Хочу, чтобы блины были мои», — и спросил вслух:
— А что такое блины?
— Дурачок! Разве ты не помнишь, как у нас были блины в прошлом году?
Глупая мать не могла понять, что для пятилетнего ребенка протекший год — это что-то такое громадное, монументальное, что как Монблан заслоняет от его глаз предыдущие четыре года. И с годами эти монбланы всё уменьшаются в росте, делаются пригорками, которые не могут заслонить от зорких глаз зрелого человека его богатого прошлого, ниже, ниже делаются пригорки, пока не останется один только пригорок, увенчанный каменной плитой да покосившимся крестом.
Год жизни наглухо заслонил от Доди прошлогодние блины. Что такое блины? Едят их? Можно ли на них кататься? Может, это народ такой — блины? Ничего в конце концов неизвестно.
Когда кухарка Марья ставила с вечера опару, Додя смотрел на неё с почтительным удивлением и даже, боясь втайне, чтобы всемогущая кухарка не раздумала почему-нибудь делать блины, искательно почистил ручонкой край её черной кофты, вымазанной мукой.
Этого показалось ему мало.
— Я люблю тебя, Марья, — признался он дрожащим голосом.
— Ну, ну. Ишь какой ладный мальчушечка.
— Очень люблю. Хочешь, я для тебя у папы папиросок украду?
Марья дипломатично промолчала, чтобы не быть замешанной в назревающей уголовщине, а Додя вихрем помчался в кабинет и сейчас же принес пять папиросок. Положил на край плиты. И снова дипломатичная Марья сделала вид, что не заметила награбленного добра. Только сказала ласково:
— А теперь иди, Додик, в детскую. Жарко тут, братик.
— А блины-то... будут?
— А для чего же опару ставлю!
— Ну, то-то.
Уходя, подкрепил на всякий случай:
— Ты красивая, Марья.
* * *
Положив подбородок на край стола, Додя надолго застыл в немом восхищении...
Какие красивые тарелки! Какая чудесная чёрная икра... Что за поражающая селёдка, убранная зелёным луком, свеклой, маслинами. Какая красота — эти плотные, слежавшиеся сардинки. А в развалившуюся на большой тарелке неизвестную нежно-розовую рыбу Додя даже ткнул пальцем, спрятав моментально этот палец в рот с деланно-рассеянным видом. («Гм!.. Солёное».)
А впереди ещё блины — это таинственное, странное блюдо, ради которого собираются гости, делается столько приготовлений, вызывается столько хлопот.
«Посмотрим, посмотрим, — думает Додя, бродя вокруг стола. — Что это там у них за блины такие...»
Собираются гости...
Сегодня Додя первый раз посажен за стол вместе с большими, и поэтому у него широкое поле для наблюдений.
Сбивает его с толку поведение гостей.
— Анна Петровна — сёмги! — настойчиво говорит мама.
— Ах, что вы, душечка, — ахает Анна Петровна. — Это много! Половину этого куска. Ах, нет, я не съем!
«Дура», — решает Додя.
— Спиридон Иваныч! Рюмочку наливки. Сладенькой, а?
— Нет, уж я лучше горькой рюмочку выпью. «Дурак!» — удивляется про себя Додя.
— Семён Афанасьич! Вы, право, ничего не кушаете!.. «Врёшь, — усмехается Додя. — Он ел больше всех. Я видел».
— Сардинки? Спасибо, Спиридон Иваныч. Я их не ем. «Сумасшедшая какая-то, — вздыхает Додя. — Хочу, чтоб сардинки были мои...»
Марина Кондратьевна, та самая, у которой камни в печени, берёт на кончик ножа микроскопический кусочек икры.
«Ишь ты, — думает Додя. — Наверное, боится побольше-то взять: мама так по рукам и хлопнет за это. Или просто задаётся, что камни в печени. Рохля».
Подают знаменитые долгожданные блины.
Все со зверским выражением лица набрасываются на них. Набрасывается и Додя. Но тотчас же опускает голову в тарелку и, купая локон тёмных волос в жидком масле, горько плачет.
— Додик, милый, что ты? Кто тебя обидел?..
— Бли... ны...
— Ну? Что блины? Чем они тебе не нравятся?
— Такие... круглые...
— Господи... Так что же из этого? Обрежу тебе их по краям — будут четырёхугольные...
— И со сметаной...
— Так можно без сметаны, чудачина ты!
— Так они тестяные!
— А ты какие бы хотел? Бумажные, что ли?
— И... не сладкие.
— Хочешь, я тебе сахаром посыплю?
Тихий плач переходит в рыдание. Как они не хотят понять, эти тупоголовые дураки, что Доде блины просто не нравятся, что Додя разочаровался в блинах, как разочаровывается взрослый человек в жизни! И никаким сахаром его не успокоить. Плачет Додя.
Боже! Как это всё красиво, чудесно началось — всё, начиная от опары и вкусного блинного чада, — и как всё это пошло, обыденно кончилось: Додю выслали из-за стола.
* * *
Гости разошлись.
Измученный слезами, Додя прикорнул на маленьком диванчике. Отыскав его, мать берёт на руки отяжелевшее от дремоты тельце и ласково шепчет:
— Ну ты... блиноед африканский... Наплакался?
И тут же, обращаясь к отцу, перебрасывает свои мысли в другую плоскость:
— А знаешь, говорят, Антоновский получил от Мразича оскорбление действием.
И, подымая отяжелевшие веки, с усилием шепчет обуреваемый приобретательским инстинктом Додя:
— Хочу, чтобы мне было оскорбление действием.
Тихо мерцает в детской красная лампадка. И ещё слегка пахнет всепроникающим блинным чадом...
"Аполлон"
Однажды в витрине книжного магазина я увидел книгу… По наружному виду она походила на солидный, серьезный каталог технической конторы, что меня и соблазнило, так как я очень интересуюсь новинками в области техники.
А когда мне ее показали ближе, я увидел, что это не каталог, а литературный ежемесячный журнал.
– Как же он… называется? – растерянно спросил я.
– Да ведь заглавие-то на обложке!
читать дальшеЯ внимательно всмотрелся в заглавие, перевернул книгу боком, потом вниз головой и, заинтересованный, сказал:
– Не знаю! Может быть, вы будете так любезны посвятить меня в заглавие, если, конечно, оно вам известно?.. Со своей стороны, могу дать вам слово, что если то, что вы мне сообщите, секрет, – я буду свято хранить его.
– Здесь нет секрета, – сказал приказчик. – Журнал называется «Аполлон», а если буквы греческие, то это ничего… Следующий номер вам дастся гораздо легче, третий еще легче, а дальше все пойдет, как по маслу.
– Почему же журнал называется «Аполлон», а на рисунке изображена пронзенная стрелами ящерица?..
Приказчик призадумался.
– Аполлон – бог красоты и света, а ящерица – символ чего-то скользкого, противного… Вот она, очевидно, и пронзена богом света.
Мне понравилась эта замысловатость.
Когда я издам книгу своих рассказов под названием «Скрежет», то на обложке попрошу нарисовать барышню, входящую в здание зубоврачебных курсов…
Заинтересованный диковинным «Аполлоном», я купил журнал и ушел.
* * *
Первая статья, которую я начал читать, – Иннокентия Анненского, – называлась «О современном лиризме». Первая фраза была такая:
«Жасминовые тирсы наших первых мэнад примахались быстро…»
Мне отчасти до боли сделалось жаль наш бестолковый русский народ, а отчасти было досадно: ничего нельзя поручить русскому человеку… Дали ему в руки жасминовый тирс, а он обрадовался и ну – махать им, пока примахал этот инструмент окончательно.
Фраза, случайно выхваченная мною из середины «лиризма», тоже не развеселила меня:
«В русской поэзии носятся частицы теософического кокса, этого буржуазнейшего из Антисмертинов…»
Это было до боли обидно.
Я так расстроился, что дальше даже не мог читать статьи «О современном лиризме»…
* * *
Неприятное чувство сгладила другая статья: «В ожидании гимна Аполлону».
Я человек очень жизнерадостный, и веселье бьет во мне ключом, так что мне совершенно по вкусу пришлось предложение автора:
«Так как танец есть прекраснейшее явление в жизни, то нужно сплетаться всем людям в хороводы и танцевать. Люди должны сделаться прекрасными, непрестанно во всех своих действиях, и танец будет законом жизни».
Последующие слова автора относительно зажжения алтарей, учреждения обетных шествий и плясов привели меня в решительный восторг.
«Действительно! – думал я. – Как мы живем… Ни тебе удовольствия, ни тебе веселья. Все ползают на земле, как умирающие черви, уныние сковывает костенеющие члены… Нет, решительно, обетные шествия и плясы – вот то, что выведет нас на новую дорогу».
Дальше автор говорил:
«Не случайно происходит за последние годы повышение интереса к танцу…»
«Вот оно! – подумал я. – Начинается!»
У меня захватило дыхание от предвкушения близкого веселья, и я должен был сделать усилие, чтобы заставить себя перейти к следующей статье: «О театре».
* * *
Автор статьи о театре видел единственное спасение и возрождение театра в том, чтобы публика участвовала в действии наравне с актерами.
Идея мне понравилась, но многое показалось неясным: будет ли публика на жаловании у дирекции театра, или актеры будут уравнены с публикой в правах тем, что им придется приобретать в кассе билеты «на право игры»… И как отнесутся актеры к той ленивой, инертной части публики, которая предпочтет участию в игре – простое глазение на все происходящее?..
Впрочем, я вполне согласен с автором, что важна идея, а детали можно разработать после.
* * *
Вечером я поехал к одним знакомым и застал у них гостей.
Все сидели в гостиной небольшими группами и вели разговор о бюрократическом засилье, указывая на примеры Англии и Америки.
– Господа! – предложил я. – Не лучше ли нам сплестись в радостный хоровод и понестись в обетном плясе к Дионису?!
Мое предложение вызвало недоумение.
– То есть?..
– В нашей повседневности есть плясовой ритм. Сплетенный хоровод должен нестись даже в будничной жизни, перейдя с подмостков в жизнь… Позвольте вашу руку, мадам!.. Вот так… Господа! Ну, зачем быть такими унылыми?.. Возьмите вашу соседку за руку. Что вы смотрите на меня так недоумевающе? Готово? Ну, теперь можете нестись в радостном хороводе. Господа… Нельзя же так!..
Гости растерянно опустили сплетенные по моему указанию руки и робко уселись на свои места.
– Почему вам взбрела в голову такая идея – танцевать? – сухо спросил хозяин дома. – Когда будет танцевальный вечер, там молодежь и потанцует. А людям солидным ни с того ни с сего выкидывать козла – согласитесь сами…
Желая смягчить неловкую паузу, хозяйка сказала:
– А поэта Бунина в академики выбрали… Слышали?
Я пожал плечами.
– Ах, уж эта русская поэзия! В ней носятся частицы и теософического кокса, этого буржуазнейшего из Антисмертинов…
Хозяйка побледнела.
А хозяин взял меня под руку, отвел в сторону и сурово шепнул:
– Надеюсь, после всего вами сказанного вы сами поймете, что бывать вам у нас неудобно…
Я укоризненно покачал головой и похлопал его по плечу:
– То-то и оно! Быстро примахались жасминовые тирсы наших первых мэнад. Вам только поручи какое-нибудь дело… Благодарю вас, не беспокойтесь… Я сам спущусь! Тут всего несколько ступенек…
* * *
По улице я шагал с тяжелым чувством.
– Вот и устраивай с таким народом обетные плясы, вот и води хороводы! Дай ему жасминовый тирс, так он его не только примахает, да еще, в извозчичий кнут обратив, тебя же им и оттузит! Дионисы!
Огорченный, я зашел в театр.
На сцене стоял, сжав кулаки, городничий, а перед ним на коленях купцы.
– Так – жаловаться?! – гремел городничий.
Я решил попытаться провести в жизнь так понравившуюся мне идею слияния публики со сценой.
– …Жаловаться? Архиплуты, протобестии…
Я встал с места и, изобразив на лице возмущение, со своей стороны, продолжал:
– …Надувалы морские! Да знаете ли вы, семь чертей и одна ведьма вам в зубы, что…
Оказалось, что идея участия публики в актерской игре еще не вошла в жизнь…
Когда околоточный надзиратель, сидя в конторе театра, писал протокол, он поднял на меня глаза и спросил:
– Что побудило вас вмешаться в действие пьесы?.. Я попытался оправдаться:
– Тирсы уж очень примахались, господин околоточный…
– Знаем мы вас, – скептически сказал околоточный. – Напьются, а потом – тирсы!..
@темы: любимое, юмор, Аркадий Аверченко